Как обращаться с трагическим опытом России, пережитым ею в ХХ веке? Может ли / должна ли страна ориентироваться на хорошо известный пример «преодоления прошлого», предпринятый другими странами (например, Германией)? Как подходить к проблеме люстрации? Что делать с разгоревшимися здесь (как и повсюду) новыми «войнами памяти»? И должна ли память быть непременно территорией войны?
Кольта неоднократно присоединялась к этой дискуссии — например, вот здесь, здесь и здесь.
К этим вопросам был недавно применен научный инструментарий — в большом исследовании «Преодоление трудного прошлого: сценарий для России», проведенном группой социологов по инициативе форума общенационального покаяния и возрождения «Имеющие надежду». Причем социологи разработали новую форму опроса, которая предполагала не выбор из нескольких «правд», а систему моральных дилемм, основанных на реальных ситуациях, внутри которых респонденты должны были принять собственное решение.
Дилеммы построены на основных вопросах, возникающих при работе над «трудным прошлым»: «Говорить или молчать?», «Прощать преступников или нет?», «Использовать ли формальные механизмы (суды, комиссии правды и примирения) или нет?» и т.д. Кстати, вы можете сами решить для себя эти дилеммы.
Результаты опроса ученые разделили на пять основных кластеров, условно названных по странам (или территориям), для которых характерно разное отношение к своей истории: «ЮАР», «Нидерланды», «Сербия», «Испания», «Северная Ирландия». Например, для «ЮАР» показательно «стремление решать вопросы трудного прошлого через государство», «эта группа выступает за открытое обсуждение», но «не предрасположена наказывать преступников», для «Сербии» предпочтительно «не ворошить прошлое», в «Нидерландах» «снижена готовность к прощению». Все эти пять моделей опрос обнаружил и в России.
В команду проекта входили социологи Григорий Юдин из «Шанинки» и Дарья Хлевнюк из ВШЭ, Дмитрий Рогозин и Анна Ипатова из РАНХиГС, а также инициативная группа форума «Имеющие надежду».
Что со всем этим делать дальше? Армен Арамян обсудил это с Григорием Юдиным и Дмитрием Рогозиным, а также с представителями форума Дмитрием Алешковским и проректором Свято-Филаретовского православно-христианского института Дмитрием Гасаком.
На исследование отозвалась и известный политолог Мария Липман, которая ставит под сомнение некоторые из вопросов, кажущихся очевидными. Текст Липман вы можете почитать вот здесь.
— Как появилась сама идея этого исследования? Все началось же с форума «Имеющие надежду», к которому вы, Митя и Дмитрий, имели прямое отношение…
Дмитрий Алешковский: Да, форум «Имеющие надежду» появился в столетнюю годовщину революции — в 2017 году — и ставил перед собой задачу объединить большое количество людей для осознания событий, происходивших с нашей страной в ХХ веке, — не только сталинских репрессий, но на протяжении всего советского периода. Акция изначально была организована религиозными людьми, но мы пришли к идее «покаяния», которое понималось не как религиозный, а как общественный, социальный акт.
Дмитрий Гасак: От этого периода нельзя откреститься, его нельзя забыть, но позиционировать себя в роли «победителей» тоже невозможно. Покаяние, как мы считаем, способствует тому, чтобы сохранить обществу достоинство.
Алешковский: Для нас было важно, что ни на каких разделяющих базисах объединение невозможно. Как только мы кого-то обвиняем, как только мы на кого-то показываем пальцем и говорим «ты — подлец, а ты — хороший», общество разделяется, а мы хотим преодолеть трудное прошлое совместно.
И вот мы собирались с этими замечательными людьми огромное количество раз, разговаривали о том, чтобы общество работало над собой, но в какой-то момент мы поняли, что не знаем, чего оно само хочет. Так родилась идея исследования «Трудная память»: давайте спросим у общества, чего оно хочет (и хочет ли вообще). Любой ответ нас бы удовлетворил, потому что мы были посреди океана, где можно плыть в любом направлении, — а теперь мы хотя бы знаем, где берег.
Григорий Юдин: Вообще исследование родилось на пересечении разных траекторий. Мы независимо от коллег с форума несколько лет назад делали вместе с Дарьей Хлевнюк большой проект «Какое прошлое нужно будущему России» (и по результатам — доклад для Вольного исторического общества при поддержке Комитета гражданских инициатив). Мы фокусировались на так называемых агентах памяти, то есть, грубо говоря, на тех, кто сегодня производит то, что мы будем помнить завтра. И нашей самой интересной находкой было то, что мы нащупали довольно быструю тенденцию к изменению форм памяти.
Иногда кажется, что историческая память в России организована иерархически, что это сплошной «сталинизм», который навязывается если не государством, то близкими к нему структурами. Примерно с этой картинкой мы выходили в поле, но, когда начали работать с людьми, выяснилось, что они занимаются совершенно другими вещами.
Есть государственная память, которая устроена по вертикали сверху вниз, и ее единственным агентом является государство. Ей противостоит память, где каждый узнает общую историю, выходя на нее через личную, семейную. Эта форма памяти гораздо сильнее дигитализирована, она существует в цифровых хранилищах, куда можно залезть и посмотреть, что было с твоими предками. И форма поддержки здесь более горизонтальная.
Мы долго искали термин, который можно было бы здесь использовать. В частности, у Фуко есть понятие «контрпамяти». Но мы с подачи Александра Рубцова за неимением лучшего стали говорить о «второй памяти», которая не находится в сильной оппозиции по отношению к государственной, а, скорее, пытается продвигать параллельно свою повестку. И эта «вторая память» очень сильно отличается по настрою от «первой», которая, как Митя правильно отметил, явно нацелена на размежевание: есть правильный нарратив истории, и либо ты к нему присоединяешься, либо ты не с нами.
Алешковский: Либо ты — иностранный агент.
Юдин: Да, примерно так. Но проблема в том, что количество людей, которые могут соотнести себя с этой схемой, стремится к нулю. Это ключевой момент: человек чувствует, что в этом нарративе для него нет места. Это нарратив постоянной войны какого-то трансисторического государства с врагами, которых оно все время побеждало. Чтобы принадлежать к этому нарративу, у тебя должно быть кристально однозначное прошлое — все твои предки должны были всегда быть строго на стороне государства, а когда государство менялось, они должны были немедленно меняться вместе с ним. И это создает ситуацию исторических войн, от которых — и это был наш вывод — люди порядочно устали. Превалирующее настроение состоит в том, что непонятно, на чьей стороне правда, и у всех она своя.
Алешковский: Я бы перевел это на простой язык. Очень часто ты встречаешься с человеком абсолютно противоположных взглядов, который весь обвешан георгиевскими ленточками или красными флагами. Но, когда ты начинаешь с ним говорить, выясняется, что это абсолютно нормальный человек, у которого есть свои переживания, травмы. Как только ты переходишь на человеческий язык с людьми, они тебе отвечают по-человечески. Я много путешествую по стране, и у меня не было случая, чтобы я не мог договориться с человеком, даже если это самый упертый тролль. Мне кажется, это важно и для текущего исследования, но и в принципе для нашей акции: человеческое важнее, чем роль, которую нам спускают сверху.
Юдин: Потом мы захотели понять, насколько наши результаты соответствуют общему настрою, который существует сегодня в стране. И для этого в новом исследовании «Трудная память» мы выбрали метод массового опроса, но при этом решили построить его не так, как обычно строится опрос на исторические темы: для нас было принципиально сменить модальность. К сожалению, такие опросы в России работают как измеритель уровня ознакомленности со вчерашними новостями. Они запускают серию ассоциаций, которые люди выдают на эмоциях. Опросы, посвященные историческим сюжетам, грубо говоря, зачастую сводятся к вопросу «Вы за Сталина или против?»
Дмитрий Рогозин: Центральная доминанта таких опросов — различение «хорошо/плохо», «правильно/неправильно». В этом смысле неудивительно, что «первая память» вызывает такую агрессию, потому что, если человек ощущает себя носителем правды, конечно, он ведет себя агрессивно. Причем не важно, официальная это повестка или неофициальная: те, кто отстаивает историческую «правду» не в мейнстриме, тоже довольно агрессивны.
Юдин: Мы старались этого избежать, поэтому вместо вопроса «Вы за красных или за белых?» мы пытались понять настрой людей по отношению к их собственному прошлому. И нашим решением был метод этических дилемм.
Рогозин: Мы думали о том, как возможно говорить об этических вопросах, не создавая образа врага, не деля людей на своих и чужих. И нашли подходящий прием. Я не считаю его наилучшим, но он работает. Мы брали различные кейсы из медиаполя, причем лучше, чтобы они повторялись. Впоследствии мы обезличивали эти истории, чтобы люди, знакомые с ними, были в одинаковом положении с теми, кто слышал о них в первый раз. Затем мы предлагали респондентам высказать свое к ним отношение. Но при этом эти дилеммы не предполагали правильного ответа.
— При чтении исследования возникает ощущение, что есть вот такая Россия, а есть книга рецептов из разных стран, которые почти все с этой проблемой уже справились.
Юдин: Конечно, проблемы с прошлым есть практически в любой стране мира. Это связано с XX веком, который был беспрецедентным, в котором радикально изменилось наше отношение к истории. Если до этого доминирующим образцом была «вигская» история, как ее называют ученые, то есть та, которую пишут победители про победителей, то сейчас понятно, что за ее скобками остается очевидный срез — история трагедий. Каждая из них вызывает необходимость переосмыслить отношение к собственному прошлому, а это нетривиальная задача, у которой нет универсальных рецептов. Каждый раз каждому обществу приходится решать ее самостоятельно.
Так что мы обратились к зарубежному опыту и посмотрели, какие в принципе существуют методы работы с прошлым, категоризировали их и дальше выясняли, какие из существующих форм ближе гражданам нашей большой страны.
Был ли этот опыт других стран всегда успешным? Совершенно не обязательно. Более того, я приведу такой канонический пример: часто Россию сравнивают с Германией, но забывают о ключевых особенностях немецкого кейса. Прежде всего, Германия проиграла мировые войны и во многом была принуждена к работе с собственным прошлым извне. Многие шаги были реализованы не сразу после Второй мировой, а с большим временным лагом, уже только в семидесятые. Наконец, насколько были успешны способы работы с прошлым в Германии — это отдельный спорный вопрос. Не исключено, что консервативная реакция, которая сейчас разворачивается в Германии, связана с тем, что тогда к категории вины отнеслись слишком просто. Мы все помним про «спор историков» между Юргеном Хабермасом и Эрнстом Нольте. И неизвестно, кто в этом споре оказался прав. Так что никакого однозначного рецепта нет. И, например, идея, что надо все сделать как в Германии, нам принципиально неблизка.
Тем не менее факт в том, что эти явно насильственные эпизоды в прошлом продолжают формировать болезненные конфликты. Именно о них часто говорят как о «травмах», хотя с этим термином нужно быть аккуратнее и не экстраполировать его с индивидуального уровня на коллективный. Мы нечто пережили, с чем еще пока не можем справиться, и мы к этому возвращаемся. Тогда у нас возникают эти реакции, о которых говорил Митя.
Алешковский: Соловьев в своей передаче обсуждал наше исследование и истерил: «У вас есть травмы? У нас нет никаких травм…»
Юдин: Когда человек агрессивно отрицает травму — это первый симптом, что она у него есть. Так что наша задача, скорее, состояла в том, чтобы расположить Россию в пространстве возможных вариантов работы с прошлым, не настаивая, что какие-то из них верные.
Рогозин: Вообще обращение к странам здесь было решением для выстраивания дистанции. Но это не обязательно. Один из кейсов, которые мы предлагали респондентам, связан с католической церковью (извинившейся за преступления инквизиции. — Ред.). Дело в том, что вопрос с исторической памятью в России разделяет людей на две группы: воцерковленные и невоцерковленные. Пример католической церкви в наших условиях это различие немного размывает. Точно так же отсылка к другим странам выполняет задачу: а) наблюдения за этим процессом без того, чтобы стать его участником; б) последовательного развенчания мифа, что у России особая судьба. Конечно, у каждой страны уникальная ситуация, но, если посмотреть на это технически, среди этих уникальных ситуаций можно себе представить, где может расположиться Россия. Или часть России — потому что страна большая. Например, с депортацией граждан на Кавказе будет совсем другая работа.
— Вы выделили пять кластеров работы с памятью, реализованных в соответствующих странах или регионах, — «ЮАР», «Нидерланды», «Сербия», «Испания», «Северная Ирландия» — и обнаружили все эти модели в России. Есть ли в этом делении внутри страны какие-то особенности по регионам? Россия как будто поделена на пять частей — но что это за части?
Юдин: Россия — большая, разнообразная страна, поэтому было бы странно предполагать, что она однородна. Вполне естественно, что разным группам населения в России близки разные сценарии. Тот факт, что в России пять разных модальностей отношения к прошлому, сразу говорит о том, что любые мероприятия, нацеленные на всю страну, неизбежно обречены на крах, на неудачу. Отсюда идея: вместо того чтобы говорить о стране в целом, скорее, следует говорить о сценариях, которые могут сосуществовать.
Следующий вопрос — где они более, а где менее выражены. Территориальный фактор пока не сильно прослеживается, но мы будем обращаться к нему в следующей части исследования, для которой мы собрали больше данных. Но все, связанное с использованием интернета, возрастом, а также, кстати говоря, субъективной религиозностью, действительно давало отличия.
Однако речь не идет о том, что вся страна распалась на пять групп и теперь вместо «красных» и «белых» у нас будет война между этими пятью группами. В принципе, для каждого человека можно вычислить вероятность принадлежности к одной из моделей. В будущем такой тест даже можно будет пройти у нас на сайте и оценить, насколько вы «североирландец» или «испанец» — то есть насколько вам близок тот формат работы с трудным прошлым, который был реализован на этих территориях.
— Разным группам близки разные кластеры, но они часто не являются совозможными. Например, в ваших дилеммах вы предлагаете выбор между решением проблем с историческим прошлым на уровне государства, то есть с помощью судебных механизмов, которые определенно противоречат сценарию, где главное должно происходить на уровне низовых или культурных инициатив. Не возникает ли здесь конфликта?
Алешковский: Одной из целей нашего форума сейчас как раз является поиск этих людей, акторов «второй памяти». Мы хотим, чтобы между ними возник не конфликт, а диалог. Это будет одна из следующих итераций нашего проекта — мы найдем людей, каждый из которых имеет свою историю и пытается ее сохранить. Не обязательно, чтобы каждый из них был согласен на все сто с тезисами, необходимыми, с нашей точки зрения, для возрождения России. Это могут быть совершенно разные люди, у которых есть что-то одно, что их соединяет. Это не история о том, что все должны собраться и все изменить, — нет. Просто хочется увидеть, сколько таких людей, есть они или нет. Но сейчас мы точно уже знаем, что есть. Это будет важное событие: такой диалог произойдет впервые.
Рогозин: Здесь, кстати, возникает точка для полемики, потому что я это вижу иначе. Для этого вовсе не нужно искать «пассионариев», готовых к диалогу. Я глубоко убежден, что любой уже готов: нужно искать ситуации, в которых он проявит себя в этой готовности.
Алешковский: Но мы не можем со всеми сразу поговорить. Мы хотим сначала найти «ирландцев» (по схеме, предложенной проектом, для «ирландцев» характерен «наиболее высокий уровень открытости», «готовности к прощению» и «недоверия к государственным механизмам». — Ред.), а они уже будут дальше…
Рогозин: Мой тезис в том, что каждый — уже «ирландец».
Юдин: Поскольку травма всех коснулась, Дмитрий Михайлович прав. В этом смысле потенциально каждый — «ирландец». Другое дело, как помочь человеку говорить. Текущий культурный вызов, как мы считаем, состоит в том, чтобы найти язык и культурный инвентарь для того, чтобы можно было об этом говорить по-другому.
Рогозин: Проблема не в том, что никто не говорит, а в том, что практически у каждого есть такие заслоны, градации в говорении. Вот это — для более широкого общества, это — для бани, об этом можно поговорить на работе. И некоторые умудряются произносить совершенно противоположные вещи, что в результате приводит к разрыву личности. Наша задача — показать, что нет ничего страшного в том, чтобы быть искренним на людях. То есть в общем-то говорить правду выгодно. Если ты откровенен — ты выигрываешь гораздо больше.
Поэтому, мне кажется, здесь не совсем точно говорить о поиске языка: скорее, нам нужно найти способы говорить об этом. Большая методическая миссия этого проекта — найти инструменты для поддержания этого диалога, потому что он неочевиден. Он не естественный, а, на самом деле, искусственный. Тут задача в том, чтобы измениться самому, чтобы начать говорить с другими.
Я вижу в этом аналогию с физкультурой. Физкультура сама по себе неестественна. Нужно как-то войти в нее, заставить организм привыкать. Точно так же нужно, чтобы речевой организм, понимающий организм, привыкал к разговору с другим, который с тобой может быть несогласен.
На самом деле, мы попадаем в эту историю постоянно: вот этому можно подать руку или нельзя? «Как ты с ним после этого разговариваешь?» Получается, что мы видим не людей, а поступки, причем они присвоены человеку. Если ты начинаешь с ним разговор, ты присоединяешься к его прошлому поступку. Эта история очень страшная, она идет по линии «первой памяти» и ведет к «замораживанию» идентичности. «Разморозиться» и стать пластичным в разговоре — это не значит все принимать и со всем соглашаться: это значит — чтобы оставаться собой, нужно давать другому делать то же самое.
Ровно поэтому сам по себе язык не спасет. Нужно будет научиться говорить на этом языке, а это гораздо сложнее. Так что, может, не нужно тратить усилия для выработки этой системы, а надо просто начать говорить — пускай плохо, но с определенными установками. Самая базовая — это открытость, снятие различений «под запись, не под запись»: говори уже тогда все под запись! Вторая установка — дать возможность другому говорить без обвинений и вменения ему определенных позиций, которые не позволяют тебе вести этот разговор. Но эти две установки — не естественные, в них есть определенный вызов.
Алешковский: Мне кажется, что человеческая, гуманистическая составляющая способна пробить любые барьеры. Я абсолютно уверен, что даже с Владимиром Соловьевым можно найти удивительные сходства.
Юдин: Кстати, на уровне самого исследования удалось заметить очень интересный методический эффект: способ, которым интервьюер обращается к людям, влияет на содержание ответов. Как это модно говорить, интервью такого рода носят перформативный характер. Поэтому я возражаю против попыток эссенциализировать в любом смысле «русский народ»: как будто в него что-то зашито и он неизменим. Скорее, тут много разных потенциалов, и это исследование показывает, с какими группами они могут сработать.
Рогозин: Такой эффект интервьюера присутствует в любом исследовании. Но эта тема оказалась более чувствительной к диалогу. Поэтому, если человек пройдет наш тест и поймет, что он на 15% «ирландец», а через неделю снова пройдет и этот уровень поднимется до 40%, это не будет означать, что модель сломалась. Задача здесь чисто мониторинговая. Точно так же, как кардиограмма, есть и вот это различение, изменяющееся в зависимости от параметров, с которыми входит человек. Как оценивать эти параметры — задача следующего проекта. Что влияет на него, когда он вдруг становится чрезвычайно агрессивным? Или когда вдруг говорит: «Я всю свою личность передоверю государству. Это должен решать суд. Вот суд решит — я успокоюсь». Почему это происходит, когда это происходит, в каких ситуациях человек скажет «да, но…»? Но сам пафос этого исследования заключается в том, чтобы инициировать спокойный разговор.
— Должны ли все эти сценарии привести в итоге к исчезновению конфликтов на почве исторической памяти? Во многих странах, где вроде бы проблемы с трудным прошлым уже были решены, войны памяти разгораются снова — в частности, в той же Германии и Штатах.
Алешковский: Можно к этому стремиться, об этом можно мечтать, но, думаю, примирить всех невозможно. Хотя, с другой стороны, мы видим невероятный интерес к этим проблемам. За последнее время произошло несколько взрывов «второй памяти». Прежде всего, это фильмы Дудя про Колыму и Беслан, фильм Пивоварова про подлодку «Курск», Катя Гордеева выпустила фильм про «Норд-Ост». И в них не пересказывают, «как это было на самом деле», а речь идет о том, что мы в эти моменты чувствовали. Есть огромное количество низовых инициатив. Вот я только что был в Вышнем Волочке, там есть местный краевед Денис Ивлев. Он занимается сохранением истории Тверской губернии: они водят экскурсии, пытаются восстановить здания. Такие вот молодые люди, которые что-то пытаются сохранить в том месте, где они живут, невзирая на то, что произошло с Тверской областью после Советского Союза. Они пережили эту травму и теперь пытаются вернуть этому хоть какое-то лицо, а не жить в этом ужасе. Есть «Том Сойер Фест» (фестиваль восстановления исторической среды. — Ред.). Есть люди, которые по всей России говорят: «Мы не хотим жить с этими облезлыми фасадами. У каждого дома есть история, каждый дом живой, в каждом есть люди, давайте что-то с этим сделаем». Я вижу, как один за другим появляются подобные проекты.
Юдин: Наша ситуация — это ситуация резкой поляризации. Накопилась усталость от исторических войн, потому что в них трудно найти правду. Но это не значит, что мы все придем к некоторому согласию по поводу истории. Конечно, нет, конфликт исторических нарративов — это нормально. У нас может быть много нарративов. Как раз проблема в том, что сейчас он один: либо ты с ним согласен, либо «до свидания».
Гасак: Речь идет о двух путях самоидентификации. «Вторая память» — то, что растет снизу. И это становление идентичности, которая может быть разной, но люди согласны жить вместе, имея разную идентичность. Несмотря на то что в этом исследовании есть определенный уровень объективных выводов, я даже рад, что они только условно объективны и формальный заказчик не может сделать из этого прямые организационные выводы и подать ситуацию в выгодном для себя свете.
— Как вы планируете развивать исследование и всю инициативу дальше? Что вы для себя извлекли из этих результатов?
Гасак: Мы планируем целый ряд дискуссий, которые инициаторы форума будут проводить вместе с исследователями в разных городах: очень важно спуститься на региональный уровень. Что касается основной инициативы, мы планируем сделать упор на встречу, которая будет называться «Форум национального покаяния и возрождения “Имеющие надежду”» и пройдет 21–22 августа 2020 года в Сокольниках. Это традиционная ежегодная встреча, но в этом году она будет посвящена «второй памяти» и ее акторам.
Юдин: У нас, в свою очередь, две задачи. Как я уже говорил, мы собрали материал по разным регионам и будем смотреть, какие тут можно выявить различия. Вторая задача связана с выработкой культурного инструментария, который позволил бы находить новые, менее конфликтные и более увлекающие, формы памяти об общем прошлом. Для этого мы будем использовать делиберативные группы, где будут участвовать люди с самыми разными взглядами на историю, и мы будем стимулировать их к размышлению о том, какие формы памяти, которые не были бы агрессивными и не исключали бы людей с другими представлениями, были бы для них приемлемыми.
«Вторая память» вообще плюралистична, креативна. Нужно понимать, какие ее формы можно еще придумать, их сегодня не хватает. Их невозможно придумать сверху, их можно только нащупать, дальше они будут развиваться самостоятельно. Наша задача — просто их опознать и по возможности транслировать.
Кроме того, одна из проблем со «второй памятью» состоит в том, что хотя она и способна к горизонтальной координации, но обычно между разными проектами координация довольно слабая. Очень часто люди не знают о том, что за стеной стоит кто-то, кто занимается примерно тем же самым. И эту проблему действительно можно решить понятными организационными усилиями.
Рогозин: Для меня этот проект стер грань между прошлым и настоящим. Я начал обнаруживать дихотомии и противостояния, которые мы пытались воссоздать в этих дилеммах из прошлого, в настоящем, в котором мы живем. Все конфликты, упакованные у нас в трудном прошлом, постоянно воспроизводятся. В этом смысле проект немного ставит все с ног на голову, и тезис для меня звучит следующим образом: «Прошлого нет, оно не наступило». Вопрос не в том, «какое прошлое нужно для будущего», а в том, как нам перестраивать настоящее. Как нам выстраивать этикет в разговоре, в котором конфликтные вещи начинают хоть как-то уживаться. Поскольку, если они не уживаются, они остаются такими камнями в печени.
В этом смысле проект, как ни странно, для меня пророс в других проектах по социальной тематике. Потому что обычно, какую тему про социальную политику ты ни возьмешь, ты тут же находишь протагонистов, антагонистов, помощников — то есть начинаешь работать по Проппу, а это не решает проблем.
И своим вопросом («А что вам дал проект?») вы тоже нас толкаете на эту линейную историю. Но в линейном изложении мы не можем действовать. То есть мы действуем каждый раз как заново — ты каждый раз принимаешь это решение здесь и сейчас. Дилемму ты решаешь здесь и сейчас. Есть в социологии понятие речевых актов. То есть, говоря, ты уже действуешь, ты должен принять ответственность на себя за свое слово. Для меня лично это основной результат проекта.
Подписывайтесь на наши обновления
Еженедельная рассылка COLTA.RU о самом интересном за 7 дней
Лента наших текущих обновлений в Яндекс.Дзен
RSS-поток новостей COLTA.RU
Источник: